- Атаман! - вскричал один разбойник, подбегая к Перстню и весь запыхавшись, - верст пять отсюда, по Рязанской дороге, едут человек двадцать вершников с богатым оружием, все в золоченых кафтанах! Аргамаки и бахматы под ними рублей во сто каждый или боле!
- Куда едут? - спросил Перстень, вскакивая.
- Вот только что поворотили к Поганой Луже. Я как увидел, так напрямик сюда и прибежал болотом да лесом.
- Ну, ребята! - вскричал Перстень, - полно бобы на печи разводить! Двадцать человек чтобы шли за мной!
- Ты, Коршун, - продолжал он, обращаясь к старому разбойнику, - возьми двадцать других, да засядьте у кривого дуба, отрежьте им дорогу, коли мы, неравно, опоздаем. Ну, живо за сабли!
Перстень взмахнул чеканом и сверкнул очами. Он походил на грозного полководца среди послушного войска.
Прежнее свободное обращение разбойников исчезло и уступило место безусловной покорности.
В один миг сорок станичников отошли от толпы и разделились на два отряда.
- Эй, Митька! - сказал Коршун молодому парню из-под Коломны, - на тебе посошок, ступай с нами, да понатужься, авось осерчаешь!
Митька скроил глупую рожу, взял хладнокровно из рук старика огромную дубину, взвалил ее на плеча и пошел, переваливаясь, за своим отрядом ко кривому дубу.
Другой отряд, предводимый Перстнем, поспешил к Поганой Луже, на переем [] неизвестным всадникам.
В то самое время, как Малюта и Хомяк, сопровождаемые отрядом опричников, везли незнакомца к Поганой Луже, Серебряный сидел в дружеской беседе с Годуновым за столом, уставленным кубками.
- Скажи, Борис Федорыч, - говорил Серебряный, - что сталось с царем сею ночью? с чего поднялась вся Слобода на полунощницу? Аль то у вас часто бывает?
Годунов пожал плечами.
- Великий государь наш, - сказал он, - часто жалеет и плачет о своих злодеях и часто молится за их души. А что он созвал нас на молитву ночью, тому дивиться нечего. Сам Василий Великий во втором послании к Григорию Назианзину [] говорит: что другим утром, то трудящимся в благочестии полунощь. Среди ночной тишины, когда ни очи, ни уши не допускают в сердце вредительного, пристойно уму человеческому пребывать с богом.
- Борис Федорыч! Случалось мне видеть и прежде, как царь молился; оно было не так. Все теперь стало иначе. И опричнины я в толк не возьму. Это не монахи, а разбойники. Немного дней, как я на Москву вернулся, а столько неистовых дел наслышался и насмотрелся, что и поверить трудно. Должно быть, обошли государя. Вот ты, Борис Федорыч, близок к нему, он любит тебя, что б тебе сказать ему про опричнину?
Годунов улыбнулся простоте Серебряного.
- Царь милостив ко всем, - сказал он с притворным смирением, - и меня жалует не по заслугам. Не мне судить о делах государских, не мне царю указывать. А опричнину понять не трудно: вся земля государева, все мы под его высокою рукою; что возьмет государь на свой обиход, то и его, а что нам оставит, то наше; кому велит быть около себя, те к нему близко, а кому не велит, те далеко. Вот и вся опричнина.
- Так, Борис Федорыч, когда ты говоришь, оно выходит гладко, а на деле не то. Опричники губят и насилуют земщину хуже татар. Нет на них никакого суда. Вся земля от них гибнет! Ты бы сказал царю. Он бы тебе поверил!
- Князь Никита Романыч, много есть зла на свете. Не потому люди губят людей, что одни опричники, другие земские, а потому, что и те и другие - люди! Положим, я бы сказал царю; что ж из того выйдет? Все на меня подымутся, и сам царь на меня же опалится!..
- Что ж? Пусть опалится, а ты сделал по совести, сказал ему правду!
- Никита Романыч! Правду сказать недолго, да говорить-то надо умеючи. Кабы стал я перечить царю, давно бы меня здесь не было, а не было б меня здесь, кто б тебя вчера от плахи спас?
- Что дело, то дело, Борис Федорыч, дай бог тебе здоровья, пропал бы я без тебя!
Годунов подумал, что убедил князя.
- Видишь ли, Никита Романыч, - продолжал он, - хорошо стоять за правду, да один в поле не воевода. Что б ты сделал, кабы, примерно, сорок воров стали при тебе резать безвинного?
- Что б сделал? А хватил бы саблею по всем по сорока и стал бы крошить их, доколе б души богу не отдал!
Годунов посмотрел на него с удивлением.
- И отдал бы душу, Никита Романыч, - сказал он, - на пятом, много на десятом воре; а достальные все-таки б зарезали безвинного. Нет; лучше не трогать их, князь; а как станут они обдирать убитого, тогда крикнуть, что Степка-де взял на себя более Мишки, так они и сами друг друга перережут!
Серебряному был такой ответ не по сердцу. Годунов заметил это и переменил разговор.
- Вишь, - сказал он, глядя в окно, - кто это сюда скачет сломя шею? Смотри, князь, никак твой стремянный?
- Вряд ли! - отвечал Серебряный, - он отпросился у меня сегодня верст за двадцать на богомолье…
Но, вглядевшись пристальнее во всадника, князь в самом деле узнал Михеича. Старик был бледен как смерть. Седла под ним не было; казалось, он вскочил на первого коня, попавшегося под руку, а теперь, вопреки приличию, влетел на двор, под самые красные окна.
- Батюшка Никита Романыч! - кричал он еще издали, - ты пьешь, ешь, прохлаждаешься, а кручинушки-то не ведаешь? Сейчас встрел я, вон за церквой, Малюту Скуратова да Хомяка; оба верхом, а промеж них, руки связаны, кто бы ты думал? Сам царевич! сам царевич, князь! Надели они на него черный башлык, проклятые, только ветром-то сдуло башлык, я и узнал царевича! Посмотрел он на меня, словно помощи просит, а Малюта, тетка его подкурятина, подскочил, да опять и нахлобучил ему башлык на лицо!
Серебряный вспрянул с места.
- Слышишь, слышишь, Борис Федорыч! - вскричал он, сверкая глазами. - Али ждать еще, чтоб воры перессорились меж собой! - И он бросился с крыльца.